Памяти Андрея Миронова
Вот ведь беда какая. В костюме Фигаро, едва успев произнести свой прощальный монолог, ушел из жизни один из наших самых любимых артистов - Андрей Миронов.
Его смерть вызвала оцепенение. Актерский мир погрузился в траур. Вероятно, люди никогда не смогут привыкнуть к таким трагическим и противоестественным утратам...
Миронов ушел из нашей жизни молодым, очень веселым, на редкость остроумным, полным сил, любви и энергии. Ушел мгновенно, не успев подготовиться к смерти.
Впервые я увидел его в массовке знаменитого спектакля «Теркин на том свете», поставленного В. Плучеком по поэме А. Твардовского. Я хорошо запомнил его существование на сцене в большой группе молодых актеров. Внешне он вел себя скромно, никак не старался выделиться, тем не менее, выделялся сильно. Как писали в старину: «Актер божьей милостью». На нем лежала светлая печать Таланта. И с первых же сценических шагов ему было свойственно особое актерское излучение.
В 1967 году он создал образ Жадова в «Доходном месте» А. Островского — памятном спектакле Московского театра сатиры. Он очень помог рождению этого важного для того времени спектакля. Еще помог мне как режиссеру понять в нашем загадочном деле что-то такое, чего я, возможно, не слишком понимал до встречи с ним. Вскоре я вместе с молодыми зрителями осознал, что его Жадов не просто редкостная актерская удача, счастливое стечение обстоятельств — в этом несчастном смельчаке Миронов материализовал наши тогдашние надежды, нашу волю, наше свободомыслие, совесть и веру. Он поднялся над режиссерской конструкцией, как полпред нового поколения, входящего в жизнь страны, быть может, за тем, чтобы когда-нибудь встретить во всеоружии нынешние ветры обновления, выстрадать и подготовить их рождение.
История отечественного театра не мыслима без галереи мироновских свершений: Фигаро, Хлестаков, Присыпкин, молодой Вишневский, романтические, острокомедийные, героические образы – визитная карточка Московского Театра Сатиры.
Он — бесспорный создатель особой генерации молодых героев нашего театра и нашего кинематографа. Он сформировал и внедрил в зрительское сознание новый социальный и психологический тип. Очень многим людям близкий, дорогой, понятный... Почему? Потому что бродит в мироновских героях какая-то шальная весёлость, без которой мы не мыслим ни одного серьезного дела! Рожденный им ироничный и вместе с тем добрый весельчак всегда готов был плакать и смеяться. Андрей угадал какую-то волшебную пропорцию необходимой нам боли и необходимой радости, ума и безрассудства. И еще самое главное — всегда знал, про что плакать, про что смеяться, знал, кого ненавидеть, а на кого молиться.
И уровень мастерства! Понимаем-то мы все, все понимаем - но вот не всегда умеем. А он умел. Каким-то образом, уже не знаю как, овладел он своей особой пластикой и трудновыполнимыми элементами острохарактерной хореографии. Это была его собственная и уникальная манера, которая гармонично воссоединилась потом с его внутренним одухотворением.
Конечно, многое в его комедийном оснащении подарили ему знаменитые родители, но свой собственный первозданный актерский фундамент он сумел выстроить сам из другого материала.
В 1967 году он удивил меня зрелым пониманием системы Станиславского. Не набором абстрактных разглагольствований, а строго по делу. Очень помогла, возможно, дружба с Игорем Квашой; через него он жадно впитывал мировоззрение тогдашнего мятежного «Современника». Его безудержная комедийность сразу же воссоединилась с духовной энергетикой, которая всегда напоминала мне хмелевскую одержимость. Это значит, что расход нервной и психической энергии (я уже не говорю о физических перегрузках) был выше допустимого и, вероятно, часто подпрыгивал к опасным пределам. Только разве можно было его остановить, что-то упростить в его намерениях, смягчить его неудержимый Поиск?..
Трагическая смерть приподняла его над нами. Мы заново оцениваем его путь: Именно сейчас, когда он медленно восходит к тому высокому уровню в истории отечественного искусства, который завоеван честной работой, оплачен счастливой, но дорогой ценой: Андрей Миронов подарил театру свою жизнь.
Марк Захаров
Прощай, друг, прощай…
Эти записки переданы мне одной исключительно интересной особой, представившейся при знакомстве, как Анастасия Юрьевна Ракитина. Познакомились мы на собрании любителей искусств, решивших, не дожидаясь официальных «вечеров», почтить память замечательного таланта нашего времени Андрея Александровича Миронова, умершего внезапно, в полном расцвете сил. А. Ю. Ракитина (как она сказала сама о себе) не писатель и не теоретик, а самая обыкновенная «вечная москвичка», «записки» ее, однако, не совсем обыкновенные, публикую с небольшими поправками, сделанными с ее согласия.
Нина Велехова
Видно, очень сильно разгневалась на нас природа, отвернули свои лики силы небесные, и погрузился в безразличную ко всему дремоту бог, если умер Андрюша Миронов — лучший из лучших там, у них на сцене, талант из талантов, веселый и жизнерадостный, с улыбкой, полной доброты и мягкой незлобной насмешки. Да, судьба всемогуща, если ничто не остановило ее руку, не отняло его у смерти. Или был прав Вильям Шекспир, сказав о погибшем Ромео, что, видно, смерть эта сама в него влюбилась и увела под свои мрачные своды. Как хочется плакать, и не тихими слезами в одиночку, а громко плакать — словами особо горькими, даже отчаянными, как будто ушло из жизни то, без чего ей самой будет плохо: умер светлый гений — мальчик, юноша, муж; умерло славное будущее его, столько обещающее для театра... Нельзя молчать, нужен взрыв отчаяния, протест: нельзя было умереть такому сердцу, погаснуть светлому разуму и истаять легкой, доверчивой, прекрасной душе. Да, именно такой она была - если все, что он играл, одаривалось искусством душевным и музыкой сердечной, не так уж часто в современном искусстве раздающейся.
А пришел он к нам в многоцветном сверкающем мире комедии о Дон Жуане современного автора-хитроумца, смешавшего идею донжуанства с любовью к геометрии; носил в этом спектакле роскошные средневековые камзолы, из красочности которых особенно отчетливо выступали серебряное и голубое, а может быть, и еще какое-нибудъ, но голубым отливали глаза юноши, в которых были доброта, робость и смелый риск талантливого существа. Дон Жуан Фриша был так юн, что еще не отучился от детской привычки грызть ногти. Андрей Миронов тогда только что был принят в Театр сатиры. Только-только со студенческой, как говорили, скамьи. К нему так подходили слова его отца Тенорио: «Он ведь изредка посещает публичный дом. Но знаете, чем он там занимается? Играет в шахматы! Собственными глазами видел!». Миронов сам стал Дон Жуаном, главной любовью которого, заменяя земные, сразу его окружившие, была геометрия, то бишь сцена, на которой снизу доверху толкались в невероятной тесноте призраки, создания его глубочайшего чувства жизни, его неожиданно быстрого дара все принимать и тут же бросать в зал, как цветы, которыми его закидывали осчастливленные зрелищем люди из зала. Он, в этом была его тайна, менял души людей из зала хоть на вечер, хоть на миг: он выматывал из них, гипнотически застывших при полном бодрствовании, вялые серые души, очумлённые, обалделые, оглушенные гибельностью быта, и посылал им взамен те, которые тут же создавал, в какую бы пьесу его ни выталкивала судьба.
Какие же душевные струны он умел затрагивать своим восхитительным мастерством? Любви человека к своей собственной, но скоро преходящей, оставляющей его поре юности, к поре беспечности и предчувствия неизменного счастья. Ведь человек всегда думает, что счастье неизбежно придет, и всегда думает это в пору юности. Андрей Миронов вышел на сцену юными, ушел бы таким же, даже если бы дожил до седин. Хороших актеров много, но освещенных беспечной прелестью юного сердца, кроме него, не было. Если бы кто-то верил в чудесное, он бы сказал, кем был этот артист до того, как стал Мироновым, — милым сыном талантливых русских актеров. Он сказал бы: Оле-Лукойе был предтеча Миронова. Оле-Лукойе сейчас забыт, его долго вытесняли более обстоятельными героями из новых, то есть ненастоящих сказок, а Оле был гением снов, волшебных, сияющих семью цветами радуг, одетых райскими птицами. Никто, допустим, не хотел спать, а Оле-Лукойе приходил, садился на какую-нибудь немыслимо не годную для сиденья вещь, вроде краешка хрустально позвякивающей люстры, и раскрывал волшебный зонтик, из которого вылетали сны, заполняя комнату нежелающих спать. И все. Сны заменяли явь, выгоняя все, чем засорила голову повседневность, и начинался священнейший театр сновидений. Нет, не театр, а чудо — вторая, иная, нежели простая жизнь существования, жизнь души и философии, которые, если они есть, то не любят спать. А в танце своем он ведь летал, неустанный, как само вечное движение.
Это, конечно, не все про Андрея, но был он для меня был воплощенным смешением простодушия, фантазии, воображения и небудничности.
С этой небудничностью он вышел на сцену в роли юноши дворянина в пьесе «У времени в плену» А. Штейна: война, революция, и вот дворянин-поэт уже революционный матрос в бушлате, но... влюбленный в легендарную женщину-комиссара. Влюбленный, но... в плену у времени, которое держалось пальбой и бурями, но не любовью. Любовью был осиян этот юноша, которого играл он. Не Дон Жуан, скорее Керубино, мечтающий любить, спасти, исцелить ту, которая лучше всех и сама, убежав с бала, обрядилась в грубую куртку с кожаными ремнями.
Какие звезды горели в его глазах, ими можно было оделить всех, кто пал за революцию, но они все достались ему — Всеволоду, сотканному из чистейших и высоких побуждений молодого Миронова. Мальчик со звездами в глазах, так и было написано о нем, и я вспоминаю этот образ, когда строчу свои несовременные записи. Как подошли ему и черный бушлат, и эти клеши, и бескозырка — а при этом он был природно весь из того старого, изысканного, разрушенного мира. Он еще раз сыграет этому миру отходную, но и сам он, или его герой, угаснет с этой отходной — то будет Учитель фехтования из какого-то фильма о спасенных полотнах гениев. Этот Учитель перекликается как образ с Рыцарем, Мушкетером, Палладином. Весь в белом, с ясным высоким лбом, он падает, пробитый пулей где-то на крыше, с которой его возьмут лишь мертвым. Многие новейшие идеи и идиллии, которым нас учили и научили, были в этой судьбе, о ней никто так без подделки не рассказал, как этот звездный актер. Бесстрашно сказал Андрей Миронов о том, какую цену имели эти обломки империи, которых безжалостно доламывало время. И тут он стал приглашаться во все другие надуманные и ненадуманные фильмы, картины, спектакли о том воинственно грозовом, что, видно, ему было интересно, и всегда окутывал, овевал свои образы блоковским цветным туманом.
Стремительно подлетело другое время — когда он уже много играл, много улыбался с экрана и его звезды превращались в другие знаки, более материально весомые. Но одного с ним не могло случиться: он никогда не опростился. Он ничего не разменял на мелочи, хотя знал погоню за славой и наградами. Не опростился, не опустился, не исчезли звезды в глазах.
Надо ли признаваться во всем — или что-то можно утаить? Рискну. Я писала ему письма — не от своего лица. Не подумайте, что это про любовь. Если и про любовь, то не про ту. Я хотела поддерживать в нем огонек романтического чувства жизни. Письма в голубых конвертах, узких и длинных, с подкладкой из тонкой бумаги (достались мне от отца). В письмах я писала: «Сегодня вы играли прекрасно...» и все в таком же строгом, немного возвышенном тоне. Он должен был чувствовать, что за ним наблюдают, следят чьи-то внимательные глаза. Чтобы не опускал уровень. На письма летели брызги дорогих духов. Ответа не надо. Обратного адреса нет. «Вы снова играли эту сцену в темпе анданте. Спасибо» или «Жаль, что Вы не сыграли... (такую-то роль)», «Прощайте, до завтрашнего спектакля...» Не больше. Не меньше. Это главное: не меньше. Нельзя быть меньше самого себя: об этом надо было заботиться, он был слишком любимым, баловнем судьбы. Вениамином, что означает Младшим, самым Дорогим сыном. Это правда. Он и умер моложе, чем многие другие таланты, это доказывает, что в жизнь он вошел с особыми знаками.
Надеюсь, что он не знал автора этих писем и гадал на какую-нибудь незнакомку, а не на бедную, усталую, загнанную, мало кому известную советскую служащую. Почему «надеюсь»? Потому что в жизни людей обязательно должен где-то возникать элемент таинственности, даже если величиной в игольное ушко. Но любовь, которая раньше отделялась от высшей любви и противопоставлялась поэтами и женщинами (чаще, чем мужчинами) как низший вид любви платонической, идеальной (теперь любовь есть одна, никаких идеальностей не допускает и тени), конечно, тоже выделяла Андрея среди всех: в него трудно было не влюбиться, в него были влюблены многие, но никто не мог сказать, что он Дон Жуан. Ибо он остался в глубине души рыцарем того, что символически я назвала Геометрией и что было на самом деле великим умением чертить сны и насылать их на тех, кто в них нуждается и ждет их от искусства.
О его личной жизни не ходили сплетни, о нем не передавали из уст в уста легенд и преданий, и только Смерть, которая может влюбиться в Красоту, выдала его сокровенные тайны. Женские слезы, хлынувшие рекой в час известия о смерти, рассказали о нем больше слов, но и были слова, вытолкнутые отчаянием этой невосполнимой потери, слова любви и верности... Не помню такого великого горя по утраченной красоте, может быть, только Д. Л. Дорлиака провожали много лет тому назад так же. Оказывается, Дон Жуан умирал не раз и умер он в наши дни снова вместе с последним дыханием Андрея Миронова... Их лица, залитые слезами, трогали сердца, их верность была поразительно несовременна и потому прекрасна, как сказка. Они могли переплакать даже Смерть. Но мне казалось, я слышу голос Андрея в «Дон Жуане». Голос говорит: «У каждого мужчины есть что-то более возвышенное, чем женщина, стоит ему только прийти в себя». Конечно, так и было в его жизни. Возвышенное. Не примитивно-простой, не прямолинейно шагающий к своей цели, а какой-то иной, наверное, настоящий Дон Жуан, тот первый, который положил начало длинной галерее ему подобных. Потому что иначе замечено было бы клеймо простоты и вульгарности на челе и на всем поведении его, как оно бывает со стандартами, наскоро скроенными по силуэту больших Дон Жуанов. О, эта любовь к Геометрии, да будет она благословенна, осенившая тропу цветов артиста к людским сердцам. Никогда я не думала, что возможна эта соразмерность между страстью и творчеством, страстью как природы и творчества как искусства: именно она сделала Андрея Миронова тем, кто выступает из обыкновенности, из усредненности, из ряда компромисса, уравнивающего все исключительное по принципу: «Ничто человеческое мне не чуждо!». Беспечный, даже озорной Палладин, любимец многих муз, он играл свой последний спектакль как настоящий герой. Это не преувеличение. Никто не мог знать, что уже подступал удар, кровь сгущалась, стучала в виски, туманила взгляд, но он что-то почувствовал и два раза тихо сказал Альмавиве:
«Боюсь не доиграть спектакль», и не уходил, играл, вел к цели своего Фигаро. Очень хорош он был в этом бесшабашном человеке не-цирюльнике, не-слуге, но рискующем поэте, искателе счастья, настоящем интеллигенте XVIII столетия, который предвидел, что еще воскреснет в будущем в облике, плоти и крови Андрея из семьи Менакер - Мироновых. «Иди, мы слепим финал, доведем спектакль», — ответил ему Друг, но он не уходил и только за три минуты, недоговорив монолога, упал, приведя зал и сцену в остолбенение. Но не остался умирать на глазах у всех. Он отполз в кулису. Вот отчего они хотели его хоронить в костюме Фигаро. Да мать не дала разрешения на это. Он был ее мальчик, единственный сын, лучший из лучших. С ним она отдыхала, вернувшись домой из театра. Но и для тысяч зрителей, запрудивших площадь, засевших на крыши домов, сцементировавшихся в непроходимую стену, он был счастьем, ибо знал секрет, как не видеть пошлой житейской скуки, как верить в сны и счастливое райское состояние Человека. Их Фигаро, их Оле-Лукойе и их всеобщий, младший сын, любимый все прощено, преданно, безмолвно и нежно. Сколько еще необыкновенных черт можно сделать отчетливо видимыми в этом облике, чтобы не забыли, узнали. Но поздно, пора замолчать, его несут через двери храма, которому он служил. И уже я не могу написать: «Прощайте, до следующего спектакля». Больше его не будет. Не будет.
Прощай, друг, прощай!
А. Р.
|